Основной мотив пессимистического отрицания тесно связан в творчестве Сологуба с другим мотивом, не менее важным и существенным для уяснения всей системы его мировоззрения. Я говорю здесь об элементе творимого, которым самостоятельно и всецело проникнуты многие, и, пожалуй, лучшие произведения Сологуба («Навьи чары», «Дар мудрых пчел», «Победа Смерти», «Царица поцелуев», «Обруч», «Опечаленная невеста» и др.). Сам автор дает нам ключ к уяснению этой теории в следующих словах: «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я поэт. Косней во тьме, тусклая, бытовая, или бушуй яростным пожаром над тобой жизнь, я, поэт, воздвигну творимую мною легенду об очаровательном и прекрасном»1.
На первый взгляд нас поражает здесь совмещение двух, по-видимому, несовместных начал: одного отвергающего, другого утверждающего, – разрушающего и созидающего, – столь противоположных и исключающих друг друга по существу. Что, казалось бы, общего между «казнью мира» и ликующим изображением прекрасного в природе, «тела молодости, веселости, воды и света», в сверкающих обилием ярких, светлых тонов «Навьих чарах»? Между мраком передоновщины и язычеством Людмилы из «Мелкого беса», поклоняющейся «нагому телу, ярким одеждам, духам, цветам»? Какой фантастический мост нужно перекинуть из «докучного мира обычности», чтобы смертное око наше различило «неясные очертания жизни творимой и несбыточной»? И, однако, мост или, вернее, врата к нему, существуют в стройном построении сологубовского миропонимания. Постараюсь изложить, как я это себе представляю.
Прекрасное, красота, – не в узко эстетическом, а в широко раздвинутом понятии социальной гармонии, – с которою должен оперировать истинный художник, до сих пор было доступно пониманию немногих исключительных натур (Елена в «Красоте», Елисавета в «Навьих чарах»). Одинокие, разъединенные и, как следствие этого, слабые – они не в состоянии преобразовать мир по волнующему их, пока еще интимному плану, и гибнут сами – часто от одного нечистого взгляда, случайно упавшего на прекрасные, обнаженные тела их… «Мы, люди, – говорит Елисавета, – будем всегда на земле слабы, бедны, одиноки, – но когда мы пройдем через очищающее пламя великого костра, нам откроется новая земля и новое небо, – и в великом и свободном единении мы утвердим нашу последнюю свободу».
Эти немногие, но много обещающие слова открывают нам необъятные горизонты, огромные перспективы новой заманчивой жизни… Новая земля… новое небо, – постараемся найти среди их «туманных очертаний» обещанный нам мост или светлые к нему врата.
Если автор «Творимой легенды» не ставит последнего знака на «всемирном костре», то может быть, еще мыслим какой-нибудь компромисс, какой-то неведомый нам прыжок из Царства Необходимости в Царство Свободы. Но что это за компромисс, что это за дьявольски-головоломный прыжок? – вот вопросы, разрешения которых мы должны добиться.
Для того, чтобы впоследствии не пришлось нам возвращаться назад, – да и заодно уж, чтобы читатель не имел повода обвинить нас в произвольности пущенного нами в оборот термина, – укажем здесь на произведения Сологуба, где ярко выражены характерные черты «творимого».
Невыразимо трогателен совсем маленький рассказ «Обруч». Бедняк старик встретил однажды утром ребенка с матерью, забавлявшегося катанием обруча. Преследуемый светлым видением – прообразом какой-то неведомой ему, благостной жизни, бедняк стал мечтать о создании подобной забавы. Дико стыдясь своих лохмотьев, пряча от людей сотворенную им мечту, он приходит по утрам в лес катать старый грязный обруч… В одно холодное утро старик простудился, слег и умер… Но на больничной койке его «утешали воспоминания, – и он был ребенком, и смеялся, и бегал по свежей траве, под сумрачными древьями, и за ним смотрела милая мама».
В «Двух Готиках» один из мальчиков мечтает: «Как хорошо, что есть иная жизнь, ночная, дивная, похожая на сказку, другая, кроме этой дневной, грубой, солнечной. Как хорошо, что можно переселиться в другое тело, раздвоить свою душу, иметь свою тайну». И как ему жаль, как безвозвратно жаль своих творимых снов, когда обнаруживается грубая реальность. «Как жаль ночного, несбыточного сна! Ночной, милой жизни, и Селениты, и всего, чего нет и не было».
Холодным и враждебным кажется мир маленькому Сереже, стремящемуся «к звездам», – в рассказе того же названия, – мечтающему об их таинственном и мудром бытии. «Торопливо и радостно» бросается он, «оттолкнувшись ладонями от темной земли, к ясным звездам».
В сумерках жизни незаметно, почти бессознательно для самих себя увлекаются сын, а за ним и мать, игрой в «тени». «Грезы их ясны, – радость безнадежно-печальна, и дико-радостна их печаль».
Очень ярко выражен элемент «творимого» в стихотворениях, обращаемых Сологубом к излюбленной им «Родине», к принимаемой им целиком – с ее убожествами, тоскою, бледными красками, серыми полутонами…
Милее нет на свете края,
О Русь, о родина моя!
…Среди болот, в бессильи хилом,
Цветком поникшим и унылым,
Восходит бледная краса.
Эта любовь к серым, лишенным внешнего блеска тонам, которые Ищущий сам наделяет близкой, родной ему красотой, – наперекор обычному, общепринятому, – составляет один из лейтмотивов сологубовской поэзии. По его словам:
Сиянье на вершине,
Садов цветущих ряд
В прославленной долине
Его не веселят.
Поляну он находит,