Новую пьесу можно было бы назвать «Победой жизни», если бы не мешала рискованная мораль Михаила и Кати, пошедших такими путями к своему счастью, по каким заблудиться, загубить себя, а не шествовать гордо надлежит совести.
Всякая строгость, однако, пусть в меру. Если бы повстречались и полюбили Михаил и Катя друг друга впервые уже в зрелом возрасте, когда он стал известным строителем, а она замужней женщиной, мы бы не кинули в них камня. Мы нашли бы и уход Лилит естественным. Рвет любовь оковы, которые не по ней. Чудовищными кажутся в «Заложниках жизни» преднамеренность, расчет; зачем их прежняя любовь? Зачем Михаил и Катя изменили своей прежней любви, нарушили ее права с расчетом, и кто же помогал? Мечта – Лилит. Романтизм послужил холодному расчету и в годы борьбы и заложничества. Тут главное, тут самое трудное в новом замысле – и вот это надо понять. Осмыслить надо вот этот символ, чтобы проникнуть в мысль драмы. Автор говорит нам теперь уже не то, что раньше, совсем все по-другому. Не зовет он в мир романтических грез, совсем не требует, чтобы презирали мы жизненный успех и реальность самой жизни. Ради этого-то и должны Михаил и Катя заставить себя поступить почти цинично. Им было предписано их создателем совершить дурное для того, чтобы после дурных поступков и дурно проведенной жизни они победили и тогда восторжествовала единая, постоянная, чуть ли не святая любовь.
И спрашивается, что же теперь осуждено: романтизм, мечта или, напротив, жизнь, действительность? Ни то ни другое. В этой математически стройной, до сухости методической пьесе сказано простое и давным-давно знакомое: победа жизни не бывает без компромиссов.
Нет хуже критики, как та, которая высказывает моральное осуждение героям, а через их голову и автору. К чему морализировать? Перед нами ведь не настоящие люди. Смешно тянуть их к мировому и сказать о них: не пущу их за порог своего дома, того и гляди недосчитаешься серебряных ложек. Образ остается образом. Катя и Михаил победили в жизни, потому что пошли на компромисс: не только они не отравились, когда полудетьми были Ромео и Джульеттой, но и дальше поступали, как требовала жизнь самыми пошлыми своими требованиями; они совсем не герои. Жалкие, человеческие, слишком человеческие Адам и Ева! Мечтают Адам и Ева, когда молоды и грезятся им подвиги. Рвутся на части их сердечки, если разбиваются мечты невинной молодости, и тогда-то возникает трагическая проблема: где победа, в смерти или в жизни? Первое решение благородно, похвально; надо склониться передними. А второе? Обернитесь на себя самих. Мы все, оставшиеся в живых, мы все многогрешные, не – герои, не – мученики, мы все, достигшие в жизни теплого угла и еды досыта! Мы все сознательно или бессознательно сказали себе: да победит жизнь. Да, так мы сказали в большом и малом и этим самым признали себя не героями.
Поистине Дульцинея была нашей Лилит, как раз такой же непризнанной, такой же живущей под постоянной угрозой, что мы прогоним ее, как только Катя-Ева-Альдонса, т. е. живая жизнь постучит в наши двери. И поистине с молодых лет были мы обручены с Катей-Евой-Альдонсой.
Мы только привыкли скрывать наши хитрости. Хитрая выходит на люди царицей балов, прекрасной княгиней Татьяной и говорит Онегину: «Но я другому отдана и буду век ему верна». Шумно апплодируем мы этим словам и в националистическом экстазе восклицаем: вот настоящая русская женщина Хитрит и Онегин, когда боится полюбить Татьяну деревенской барышней, а после, бросившись перед ней на колени, когда она на высоте красоты и знатности, уверяет, что лишь теперь по-настоящему полюбил ее. Онегину хотелось победить жизнь, а не быть раздавленным ею там, в глуши, в поместье отцов, с молодой женой, которая рано расплывется и не достигнет тех своих совершенств, какие могут пышно расцвесть, потому они уже есть в зародыше. Люди жизни, все без исключения – вопрос только в степени – поступают дурно, и тут их главное отличие от людей великой мечты, от героев, от людей прекрасной смерти и неподвижной вечности. Что жизнь и мораль разошлись, это старая скучная истина. Все ее знают. Никто против нее не спорит. Однако, когда она до такой степени ошеломила Шопенгауера, что он стал зачитываться древней индийской мудростью, толковавшей о нирване, и объявил себя пессимистом, с ним вовсе не согласились, стали возражать, объявили пессимизм болезнью, и… ewiva la vita nuova!
Дурно поступают во всех сценах Михаил и Катя с самого того момента, когда Катя не захотела отравиться, и публика совсем не рада тому, что там, за кулисами, когда упадет уже занавес, они будут счастливы. Публика не полюбила, не пожалела, не одобрила самих заложников жизни и, если аплодировала, то только «Заложникам жизни» Сологуба. Не полюбила, не пожалела, не одобрила публика и Лилит, потому что – так решила публика – она ломака, босоножка и декадентка. И я не хочу защищать ни Михаила, ни Катю, ни даже Лилит. Я хочу так же, как и публика на первом представлении, одобрить только Сологуба Ему легко было бы сделать так, чтобы понравились Михаил, Катя – и особенно Лилит, а он этого не сделал. За это я его хвалю. Мечту превосходно было бы назвать вовсе не Лилит, не делать ее босоножкой и декаденткой, а, например, Антигоной, Беатриче, Прекрасной Дамой.
Как хорошо было бы, если бы Михаил сначала любил именно такую великую мечту, так подходят молодости прекрасные мечты, а после, заблудший и павший, увлекся Катей, нажил бы от нее «стилизованных детей», построил стилизованный дом, сам стал стильным, а в конце пьесы… бросил и дом, и жену, Катю, раскаялся в своем падении и, увидев вновь Антигону-Беатриче-Прекрасную Даму, склонился перед ней, прося о пощаде и любви. И ответила бы гордо Антигона-Беатриче-Прекрасная Дама: