Шпрудель говорил напыщенным тоном:
– Иногда убивают из милосердия, чтобы прекратить страдания. «Смерть страшна для тебя? Ты хочешь быть вечно бессмертным? В целом живи: ты умрешь, целое ж все будет жить».
– Гейнрих! – плача и ломая руки, говорила Людмила. – Ты говоришь так холодно. И то, что ты говоришь, так ужасно! Подумай, Гейнрих, мы говорим с тобою о том, что очень значительно в нашей жизни. Ты сражался против моей родины, но за это никто из нас тебя не упрекнет, – тебя послали. Но вот мы спрашиваем тебя о том, как умер Сергей, – и вместо простого и ясного ответа мы слышим от тебя уклончивые речи. Подумай, о чем мы тебя спрашиваем? Кто ты, – воин или убийца? Ты должен отвечать! Ты мог встретиться на поле битвы с нашим братом и убить его, – это было бы для нас большое горе, но в этом не было бы твоей вины. Но правда ли, что Сергей был убит после боя?
– Не я его убил, – угрюмо сказал Шпрудель.
– Ты не должен, ты не смеешь так говорить! – закричала Людмила. – Зачем ты сюда пришел? Ты пришел за мною, – и ты должен мне отвечать, когда я тебя спрашиваю о смерти моего брата.
– Я его не убивал, – был холодный ответ.
– Ты не говоришь, ты не смеешь говорить правды. Кровь брата моего на твоей совести.
– Людмила, твой брат убит не мною.
– Довольно. Я – русская. Я останусь здесь. Я не буду вашею женою.
Мать порывисто обняла ее.
– Так, Людмила, хорошо! Отец будет рад.
Шпрудель встал со своего кресла и надменно выпрямился.
– Вы отказываете побежденному? И в такой резкой форме? А я верил, что «женские души отзывчиво юны», и «светлая надежда у меня цвела в душе!»
Людмила смотрела на него мрачно горящими глазами и говорила:
– Я думала, что вы – рыцарь. Я ошиблась. Прощайте.
Надменное лицо Шпруделя побагровело и стало злым. Теряя самообладание, он закричал:
– Нет, я так не уйду! Никто не смеет сказать, что германец – не рыцарь. Вы должны взять ваши слова назад. Я вас заставлю!
Словно зараженная его бешенством, Раиса почувствовала в себе один из тех припадков раздражения, за которые потом так осуждала себя и в которых так горько каялась, простаивая часами на коленях перед образом. Она закричала, наступая на Шпруделя и топая ногами:
– Вы могли бы вызвать на дуэль нашего брата или Ельцова, – но они убиты. Они убиты, но если хотите, я умею стрелять.
Александра обняла Раису и отвела ее в сторону. Невольно улыбаясь забавному выражению гнева на кротком Раисином лице, она сказала ей:
– Раиса, что скажет старец Никандр?
Шпрудель говорил презрительно:
– Если бы передо мною был мужчина, то я и жизни не пожалел бы, чтобы выиграть ставку. Но это было бы смешно – драться с женщинами!
Раиса, не помня себя, вырывалась из рук Александры и кричала:
– Если бы вы меня убили, я была бы не первая женщина, убитая германскими войсками.
– Оставь, Раиса, – строго сказала Людмила. – Это – мое дело. Господин Шпрудель, вы сказали, что заставите меня взять мои слова обратно. Как же вы это сделаете? Я их обратно не беру, мне жаль, что я ошиблась, но я все же скажу, – вы, может быть, очень храбры, сильны, воинственны, но вы не доблестны, вы не рыцарь. Вы разрушали соборы и библиотеки, вы убивали женщин и детей, мне жаль, что я говорю это вам, безоружному. Но вот рядом с вами в ящике стола два револьвера…
Мать вскрикнула в ужасе:
– Людмила, ради Бога!
Раиса неистовым движением оттолкнула Александру и бросилась к столу.
– Нет, Людмила, – кричала она, – один из этих револьверов – мне, ты его слишком любила, ты промахнешься.
Она порывисто выдвинула ящик стола, достала два револьвера и один из них протянула Шпруделю. Шпрудель презрительно засмеялся.
– Благочестивая Раиса, ни в вас, ни в себя я не буду стрелять. Я должен жить для Германии. Прощайте.
Он поспешно ушел. Раиса заплакала и упала на колени перед матерью.
Людмила плакала. Александра подошла к ней и тихо утешала ее. Она говорила:
– Мы можем плакать. Наши слезы нас не обессилят. Наше горе превратится в радость. Мы будем жить, работать, надеяться. Если не для себя, то для других, для многих.
– Милые дочери, – сказала мать, – я завидую вашему горю. Мой избыток счастия…
Она не кончила и заплакала. Раиса подняла голову и, все еще стоя на коленях, смотрела на мать. Ее голос звучал нежно и повелительно, когда она говорила:
– Мама, ты будешь верна.
Екатерина Сергеевна грустно улыбнулась.
– Дитя мое, ты хочешь, чтобы я повторила слова пушкинской Татьяны: «Но я другому отдана, и буду век ему верна». Да уж не знаю, буду ли я хорошею актрисою для этой роли?
Все с тою же настоятельностью говорила Раиса:
– Отец скоро придет к нам. Что же тогда ты, мама? Развяжешь или свяжешь?
Мать повторила тихо и задумчиво:
– «И буду век ему верна!»
Тоскуя и плача, говорила она:
– Сердце мое! Сердце мое! Воскресни, печаль моя светлая!
Раиса утешала ее:
– Сердце твое бьется в надежде воскресения! В эти дни над нашими головами зажигаются венцы великих надежд.
В этот день утром Екатерина Сергеевна получила письмо от Буравова. Знакомый почерк на конверте взволновал ее необычайно: ведь они встречались каждый день или где-нибудь на работе, или он приходил к обеду, или вечером, – зачем же письмо? Значит, что-то необычное.
Он писал, что ему необходимо поговорить с нею окончательно, что неопределенное положение тяготит его. С трогательным красноречием он напоминал ей первые дни их юной любви, умолял вернуться к нему и покончить навсегда с уже ни на что ненужною ложью жизни. Он просил назначить ему время, когда они могли бы поговорить наедине.