Шпрудель глянул в сторону и уклончиво отвечал:
– Будем надеяться, что до войны дело не дойдет.
Людмила заплакала.
– Гейнрих, – говорила она, – если ты меня любишь, останься. Подумай, – сердце мое, сердце мое!..
Шпрудель пожал плечами. Лицо его приняло высокомерное выражение. Он сказал холодно:
– Я – германец. Я должен.
Людмила плакала и говорила:
– Я ведь ничего у тебя не прошу, только останься. Не хочешь? Но ведь я тебя люблю. Люблю, но я все-таки русская. Моему народу, моей России не изменю, скорее любовь к тебе вырву из сердца, хотя бы и вместе с жизнью.
– Людмила, – торжественно сказал Шпрудель, – что бы ни случилось, в каком бы положении я ни был, я не сделаю ничего, что было бы недостойно твоей любви ко мне и моей чести.
Через несколько дней началась мобилизация, и вслед за тем Германия объявила нам войну. В доме стало суетливо и неспокойно. Ельцов и Сергей уехали со своим полком в первые же дни, а скоро после них и генерал собрался уезжать. Грозный смысл событий тонул в хлопотах о вещах, о чемоданах. Время от времени в комнаты входила няня, очень старая, останавливалась на пороге, подпирала голову рукою, смотрела на генерала с соболезнованием, вздыхала, покачивала головою и уходила. Разговоры велись по большей части в тревожном темпе, и многие слова и действия казались иногда беспричинными. Один генерал Старградский спокойно курил папиросу за папиросою, то задумывался, то спокойно говорил. Все распоряжения перед отъездом он быстро сделал и ждал назначенного для отправления часа.
Стоял ясный, солнечный день в конце лета. Из открытых окон по временам слышались звуки военной музыки, приветственные крики, пение. Чувствовалось, что на улице бодрое, спокойное и трезвое настроение.
Дочери старались быть чаще с отцом; в их глазах было тревожно-ласковое выражение.
Екатерина Сергеевна повторяла:
– Такой ужас эта война! Наш милый мальчик…
Привычным жестом она прикладывала платок к глазам. Видно было, что она плачет уже не первый раз, и на лицах ее дочерей уже появлялось каждый раз выражение очень сдержанное, похожее на выражение привычной скуки.
Раиса очень тихо сказала:
– Не надобно плакать, мама.
Старградский знал, что эти слезы – признак только внешней слабости, и что его жена – твердая, славная женщина. Мягко улыбаясь, он говорил:
– Наш мальчик уехал веселый. Да и он ли один? Молодежь вся так хорошо и бодро настроена. Не только студенты, даже мальчики рвутся на войну. Даже девочки мечтают о том, чтобы поступить в сестры милосердия. У Марьи Петровны сыновья всюду бегают, просятся, чтобы их взяли если не в солдаты, так хоть в санитары, а сколько им лет?
Людмила сказала:
– Все-таки они не так уж молоды. Старшему уже девятнадцать, Миша годом только моложе.
– А наш Сережа уже второй год офицером, – говорил Старградский. – Даже Уэллер и Дюбуа просятся к нам в добровольцы.
– Их возьмут? – тревожно спросила Раиса.
– Возьмут, я думаю. Отчего же не взять! Союзники.
Раиса сказала, краснея:
– Вот сон в руку. Я так и знала.
– Здесь так беспокойно и тревожно, – говорила Екатерина Сергеевна. – Близка граница. Я думаю, Николай, что нам лучше уехать отсюда в Москву.
– Конечно, уезжайте, – сказал Старградский. – И чем скорее, тем лучше. Война как война. Ни за что нельзя поручиться.
Уже не первый раз поднимался разговор об отъезде. Екатерина Сергеевна думала, что в такой близости к театру войны не следует жить семейству, из которого уехали все мужчины. Но дочерям это ее решение не совсем нравилось. Особенно хотелось остаться Раисе. Она говорила:
– Когда мимо нашего дома будут проходить солдаты, я стану раздавать им цветы из нашего сада и табак.
Людмила, слегка усмехаясь, возражала:
– Твои цветочки, Раиса, солдатам не нужны.
Как и многим русским интеллигентным людям, Людмиле казалось, что простому русскому народу доступны только простые и грубые удовольствия. Она была очень удивлена, что запретили продажу водки, и говорила иногда:
– Вот подождите, бунт будет, мужики водки потребуют.
Цветы в руках мужика – это казалось ей одною из наглядных несообразностей. Но Раиса видела на станции воинские вагоны, украшенные зеленью и цветами. Цветики лазоревые в солдатских руках казались ей необычайно трогательными.
Иногда и Александра говорила:
– Я, мама, не уеду. Я останусь с Раисою.
– Ну и глупо, – возражала Екатерина Сергеевна. – Что здесь вам делать? Все говорят, что надо уезжать. И Павел Дмитриевич говорит то же. Поймите, близка граница. Впрочем, вы с Раисою всегда наперекор, и всегда у вас чудачества.
Раиса убеждающим голосом говорила:
– Мама, отец Григорий остается же. И здесь так много бедных, без работы.
– Тебе отец Григорий дороже матери. Ты бы еще на странника Никандра…
Напоминание о Никандре было неприятно Раисе. Как только начались тревожные дни в городе, Никандр ушел. Няня, никогда не любившая Никандра, говорила Раисе:
– Никандра твой говорит: «Я, говорит, немецкого духа не терплю». Живо собрался, пошел. Уж больше двух недель его здесь никто не видел. Лукавый он, твой Никандра.
– Зачем ты так, няня? Грешно, – с укором говорила Раиса.
– Спроси своего англичанина Личарду, он тебе тоже скажет.
– Так он – англичанин. Он не может понять. А ты, няня, русская, тебе грешно.
Няня досадливо махала рукою и отходила.
Повторяя свою любимую мечту, Александра говорила:
– В нашем доме можно устроить лазарет хоть на десять раненых. Хоть на легко раненых. Чем ближе к полю битвы, тем лучше. И здесь я все же ближе к моему Володе.